Роль, или Что вместо чего?
А.Круглов

    Роль – одно из наших социальных воплощений. Навязывает ли социум готовые роли исполнителям, позволяет ли наиболее бойким выбирать вакантные роли по вкусу – в любом случае речь о чем-то узнаваемом, типовом. И, конечно, имеющем спрос.

   Подлинное же – тот самый поток из афоризма Гераклита, в который не ступишь два раза. Оно уникально, не одно и то же в том же самом, индивидуально и невоспроизводимо; оно не имеет кодексов, уставов, правил и норм, не ведает о спросе и прейскурантах, не знает, как выглядит, не ищет признания. Все это – кодексы, видимости, оценки и самооценки – признаки отчуждения, социального превращения уникального. Признаки исполняемой роли.

    Не играют актеры – они, как известно, лишь «помещают свое Я в предлагаемые обстоятельства»; человек социальный вынужден играть, и его главные роли – его разные и непохожие социальные Я. (Все эти Я, впрочем, тоже как будто являют собой куски Я подлинного. Часть нашего существа может то, что бывает невозможно для целого. Салтыков-Щедрин удивляется этой способности человека: «…в таком-то часу он заплечный мастер, в таком-то – отец семейства, в таком-то – полезный гражданин…». Но «заплечный мастер» есть частное воплощение «полезного гражданина», в которого обязан воплощаться всякий уважаемый индивид, – в другом своем частном воплощении, ясно, заботливый «отец семейства»… Впрочем, эта тема особая.)

   Коллективное бытие делает в какой-то мере лицедеями всех. Настоящая проблема отнюдь не в том, чтобы разоблачать неприглядное подлинное, якобы скрываемое этим лицедейством (что под чем). Не все даже неприглядное следует называть по имени, – ведь трудно рассчитывать, что каждый сумеет найти в себе взамен лучшее подлинное; пусть дурные личные качества хотя бы учатся проявляться пристойно, и пусть общественный спрос на некоторые из них рядит их в принятые авторитетные мундиры, цивилизует их и ставит на службу… Но главное – нельзя приравнивать личное к дурному (корыстному), – напротив, едва ли не чаще социальные роли пародируют лучшее подлинное или клевещут на него, давят и хоронят его под собой. Вот тут приходится «срывать маски», разоблачая в ролях не их подлинники, а сами роли.

  Подчеркну: я далек от идеи, будто подлинность есть такое достоинство, что искупает всякое зло. «Плохо, зато честно» – вздор: если знаешь, что плохо, и все-таки так поступаешь, то честностью тут и не пахнет. Эгоизм, конечно, вещь неподдельная, но какая чудовищная фальшь – эгоизм в роли честности! Лучше «впасть в роль» хорошего человека – это называется, кажется, добродетелью – чем быть доподлинно дурным. Подлинность в добре – добро, но зло всегда хочется объяснять недоразумением, потому что зло доподлинное предполагает сатану.

Итак – что вместо чего?

   Явно, например, что честь (с ее жесткими кодексами) представляла когда-то, утрируя и переигрывая порой до нелепости, роль личного достоинства. Самой злосчастной фальшью этой роли была, безусловно, дуэль – уродливо-гротескно инсценирующая ту истину, что достоинство нельзя отобрать даже с самою жизнью.

   К тем ушедшим временам относится еще благородство – игравшее, кажется, роль великодушия (этого прекраснейшего проявления собственного достоинства). Рыцарство – благородство как культ, важнейшая в жизни роль, которой надо жертвовать всем… Нынешние честь и рыцарство отдают чем-то музейным, но радоваться, точно, нечему – на роль достоинства посягает, окончательно разменяв абсолютное на относительное, нечто несравнимо худшее – престиж.

   Пародирует чувство собственного достоинства также чувство ранга (места в социальной иерархии за исключением самого низкого). Аристократизм, это чувство ранга неотъемлемого, наследуемого с кровью – воспроизводил чувство собственного достоинства, абсолютного ранга личности как таковой, в чем-то кричаще лживо, а в чем-то даже и очень похоже.

Дальше я продолжаю этот список.

    Гордое сознание принадлежности к «нашему» вероисповеданию, сливающееся с обрядоверием, играет в подавляющем большинстве верующих роль веры. Вера же – и в этом ее суть – играет роль истины (содержание истины представляют догматы, «кредо»): веровать во что-то – это вместе со своими единоверцами как будто знать то, чего на самом деле никто знать не может. Чехов назвал такую религиозность «условной определенностью взглядов и убеждений»; если разум не видит ориентиров, сойдет любой, условный, лишь бы свято его держаться… Верность истине или Богу заменяется тут, по сути, подчинением социальному институту религии, – роль набожности играет послушание.

   Когда-то, в первобытной душе, религия ничем не притворялась и была живой и – именно – естественной: миром правили не его собственные законы, а более понятные девственному уму своевольные живые силы, духи или боги, которым лишь следовало угождать. С тех пор как для ума «естественным» стало как раз «самозаконное в мире» и религия отошла в область вне-мирного «сверхъестественного», человеку приходится, если он почему-либо обязывает себя традиционной верой, в нее играть. Ну не может ум без насилия над собой верить, если уже научился думать – то есть сомневаться! А на роль гипотезы или иносказания не согласна сама религиозная мифология, перед всякой религией разум виноват и без вины. Натянутость религиозной роли в исполнении современного человека слышна даже в интонациях, в звуках голоса, каким говорят на божественные темы.

   Роль религии, веры с ее мифологией, перенимают и светские идеологии, – те же сакральные кодексы власти-послушания, но потрудившиеся вырастить свою мифологию в метафизику, в какое-нибудь «передовое учение», то есть навести в себе некий логический порядок. В тоталитарном (идеологизированном) обществе идеология, эта его теоретизирующая мифология, призвана играть в каждом индивиде роль святых нравственных убеждений. (То есть убеждение, например, что материя первична и мораль классова, справляется тут с ролью божеской веры; есть у этой веры свои «святые отцы учители» и свои «нехристи», «враги народа»). В тех странах, где так называемая свобода совести признается, идеологиям оставляется роль частных мировоззрений, личных взглядов. Хотя личные-то взгляды ни в какую идеологию не вписываются.

   Небольшое замечание. Исконно, именно общность религии и определяла единство социума. Оттого терпимость как «принцип мирного сосуществования» разных религий и идеологий в одном государстве делает их игровой характер особенно явным. Тут многие свою веру «ищут», буквально, ногами: «от комсомольцев подался к кришнаитам, и вот пришел к православию…». Взаимная вера в ад для любезных сограждан-иноверцев делает всякую традиционную веру игрушечной (и слава Богу!), а соседство разных обрядов так выпячивает их нелепую архаику, что наблюдать психически здоровых людей в этих живых картинах бывает даже неловко.

    Извлечение, послушными умами, выводов из положений веры или идеологических мифов в применении к частным случаям, а также теоретическое обеспечение этих положений – играют роль мышления. (Настоящее мышление независимо и отвечает только перед истиной, причем отдавая себе отчет в том, что последняя никогда и никому полностью не открывается.) Впадая в заблуждение, мышление подменяет собой – то есть незаметно для себя пытается играть роль – непосредственного чувства. Вообще, всякий сбой в логике был бы честно мыслящим человеком быстро обнаружен, если бы не бывал обычно спровоцирован какой-то потребностью; «социальный заказ» на определенное заблуждение делает его «образом мыслей», тою же верой, и позволяет заблуждаться с сознанием выполняемого долга. На самом деле – исполняемой роли.

   Ритуал – набор определенных малопонятных или вовсе не понятных исполняющему действий – играет роль «таинства», или, иначе, причащения к трансцендентному, культа. Отправление культа разыгрывает религиозное чувство. Человек всерьез религиозный и потому чувствующий Бога не в церкви, не у алтаря, а везде – уже был бы культу опасен, а ритуалу прямой враг, и чуть не атеист. Кстати, атеизм постоянно посягает на роль вольнодумия – или, скажем так, вольнодумие впадает в атеизм – и это тенденция ложная и досадная. Действительно: отстаивают от религии великое право сомневаться и искать, но выясняется, что все это лишь экивоки, притворство, а на самом деле все уж давно решили… Подлинное свободомыслие нашло себя не в атеизме, а в науке.

   Коль скоро упомянут ритуал – о «ритуале» в его новейшем, частном значении. – Панихиды, людные похороны, посещения кладбищ – так исполняется роль памяти об умерших. Поразительно, как мало может роль соответствовать тому, что она якобы представляет: для нынешнего не вовсе бесчувственного человека лицезрение покойного или периодическая демонстрация себе его могилы есть вернейший способ живую память о нем похоронить. Ведь это значит соединять облик ушедшего не с жизнью его, а со смертью! Но (по выражению Л. Облога) «не совсем живым смерть понятнее бессмертия»… Дикарь, тот попросту навещал и служил духу умершего – потому и способен был «перемывать косточки» буквально – но мы-то должны уметь ощутить его живой дух не рядом с останками, а в себе! Отдав ушедшему последний долг, давайте помнить о нем живом; давайте и памятники ставить – но не на кладбищах, этих «городах мертвых»; «пусть мертвые хоронят своих мертвецов».

   Сила социального чувствования, этот «долг чувствовать правильно», огромна. Такова, что – страшные примеры – несчастные родные погибших еще в прошлую чеченскую кампанию или подводников с «Курска» видят себя обязанными опознавать изуродованные тела и фрагменты и так «искать сына», или «искать мужа», «завидуя» тем, кому «хоть что-то досталось»… Какая бессмысленно жестокая расправа – над собою, а главное над тем, что в погибшем должно остаться, для любивших его, живым!.. Какое, в сущности, кощунство, какое надругательство над его памятью!.. Конечно, делающие это не виновники, а жертвы – это психоз. Чем объяснить его? Возможно, тем, что обезумевшему от горя родственнику особенно страшно «согрешить» против ушедшего – соразмерно тяжести утраты и ужасу ситуации страх отклониться от предписанной обычаем роли многократно увеличивается… Вот здесь бы вмешаться общественному мнению, психологам, прессе, – помочь людям избавиться от этого наваждения! Но пресса, желая, может быть, подольше терзать власть за ее просчеты, лишь безжалостно и с идиотским пафосом его раздувает.)

    Патриотизм, продолжение первобытно-религиозного культа предков рода, был когда-то естественным чувством дикаря, существа предельно социализированного и ограничивающего свой персональный эгоизм лишь обожествляемым родовым эгоизмом. Теперь «живой труп» того патриотизма играет роль любви к родине. Подменяя столь естественное и такое доброе чувство чувством фальшивым, вменяемым в долг (что нелепо), несправедливым и злым…

    Власть норовит играть роль государства. Государство желает играть для нас роль родины.

    Идейность и ангажированность – о чем уже упоминалось – играют роль убежденности. А убежденность, кажется – роль принципиальности. Поза – это роль (узнанная, а значит плохо сыгранная, которой не верят) принципиальности несгибаемой; «стать в позу» – «впасть в роль». А вообще принципиальность играет роль верности долгу – то ли роль честности, то ли самой морали.

    Предписываемые кем-то наши обязанности и даже инструкции пытаются подменить собою моральный долг. Чувство долга, как общепринятого представления о том, в чем он должен состоять – подменяет собою совесть, это святое личное.

    Можно было бы сказать, что нравственность играет роль доброты или человечности – но, увы! и это не так. Нравственность с добротой себя не смешивает, разве что может к ней в каких-то пустяках снисходить, тогда как подвиги нравственности (главным таким подвигом является война) подчеркнуто бесчеловечны. Нравственность продолжает собой религию, есть послушание, и заповеди ее сакральны – правильное для нее выше доброго.

    Обычное меж людей играет роль нормального, как бы здорового (хотя бы и вело к вырождению или гибели – но «на миру, – как говорят, – и смерть красна»); жить надо не по-своему, а «по-людски». Общепринятое, повторюсь, отправляет роль должного, то есть нравы – включая и самые дикие – роль нравственного.

    «Казаться», по определению своему, играет «быть», и в плане социальном даже бывает чуть ли не предпочитаемо («всякому безобразию свое приличие» и даже «грех не беда, молва нехороша»). Ведь твоя «кажимость» – это и есть твое социальное бытие, которое лишь и имеет значение, тогда как твоя реальность – дело сугубо личное, единичное-случайное.

     Исповедь, это позволение чужому взгляду инспектировать работу твоей совести, изображает собою покаяние, раскаяние. Исповедь и означала, видимо, все возможное раскаяние в те далекие времена, когда умственный взор человека не проникал глубже «запираться – сознаваться»; теперь все стало сложнее и даже скорее наоборот – исповедоваться надлежит в первую очередь перед собою, а гласная исповедь незаметно из самобичевания переходит в самооправдание и, далее, в самолюбование.

    «Буква» играет роль «духа». Фарисейство – это искусство полного превращения духа в букву: легального умерщвления духа. Фарисейство можно еще назвать заигравшейся праведностью, которая, в свою очередь – прилежное исполнение роли добродетели или набожности.

     Знак играет роль обозначаемого, не выдавая себя за него. Условное, формальное может быть довольно мало похожим на то, роль чего представляет – это «принятое, по соглашению, за настоящее», иногда понятное лишь самим уславливавшимся, избранным посвященным. – Так, этикет со своими странностями отправляет роль вежливости, которая в нем едва узнается, ибо он одновременно выражает причастность сведущих в этикете к закрытому для прочих обществу; это вежливость условленная, кружковая. Сама вежливость – великая вещь: это роль уважения, признания личности в другом человеке. (Хотя, опять же, только роль. Не случайно вежливость не «объясняют», а «воспитывают», приучают к приемам и манерам, – то есть учат играть. Не случайно и в принятых формулах вежливости столько архаичного, в них «личность» еще путается с «господин».) Непринужденность, столь важная составляющая всякой хорошей манеры, играет роль естественности: это легкость в роли…

    Законность играет в цивилизованном обществе роль справедливости. При всей вопиющей косности этой условной справедливости, вот самое большее, чего можно от общества желать: жестких общеобязательных правил игры, без которых борьба независимых индивидов за благополучие и идеи превратилась бы в серьезную драку без правил. Лишь правила, законы, лишь эта игра и позволяет сосуществовать непохожим и сколь угодно чуждым друг другу личностям, – что называется свободой. «Демократия, – говорят, – это процедура» (игра); терпимость – как я уже говорил – предлагает людям помириться на игре. Законность и ее процедуры, если и выработались, то во всем должны уступать власти в родовом и наследующем ему патерналистском тоталитарном обществе. Тут уж власть, воистину, не играет…

    Кстати, как уже только что сказано: право – и гарантирующая правовое устройство демократия – играют в обществе роль свободы. Подлинной-то свободы человек может не ощущать и при самой зрелой демократии («жить в обществе и быть свободным от общества нельзя») и ощущать в тюремной камере («спасибо, крепкие затворы…»), – это дело тонкое. Но раз человек живет в обществе, остается лишь пожелать праву совершенствоваться – максимально хорошо исполнять ее, свободы, роль.

    Абсолютный тиран, возводя свой произвол в закон, хочет играть для подданных роль первобытного бога – того, чье насилие признавалось бы за высшую справедливость; что удивительно – и играет. (Присвоение роли бога, по определению, дьявольщина.)

    Существуют вожаки по натуре, и существуют по натуре ведомые. Интересно, что, чем откровеннее социум берет распределение этих ролей в свои руки – раздает чины и звания – тем меньше он склонен считаться с естеством, делая зачастую «последних первыми». Рядовой с большими звездочками на погонах – генерал. Так что прирожденный лидер нередко оказывается аутсайдером, соседствуя на обочине с мудрецами и иногда довольно похоже играя их роль (ведь «всегда знать, что надо делать» и «понимать во всем суть» бывают трудно различимы).
   
    Традиция играет роль космического порядка, истекающего от Бога (богов) и продолженного в нашем – нашего социума – социальном порядке. Она включает (подменяет собой) религию, нравственность, вкусы, культуру… На роль же самой традиции претендует рутина.

    Расхожие и сколь угодно дикие представления, так называемые предрассудки, способны до некоторой степени играть роль общего языка и даже базы для взаимопонимания, – другими словами, традиционно выступают в роли здравого смысла… Подлинный здравый смысл, желание опираться лишь на проверенное и безусловное, можно сказать, играет роль самого разума.

    Коллективные мнения играют роль не только истин – последние все-таки отражают исходные ценности, с позиций которых мы взираем на объективность, и в этом плане отчасти суть «дело вкуса» – но и роль самой объективности, и даже фактов.

    Стиль играет роль красоты. Красота, красивое – это одна из личин или ролей (особо понравившееся нам воплощение) гармонии. Заведомо красивое, заезженная его роль – красивость.

   Играет стиль также роль манеры, творческого почерка. Манера – роль индивидуальности… Стиль, таким образом, социализирует индивидуальность, то есть убивает ее (а еще говорят – «стиль – это человек»!).

    Имидж, публичный образ, понятно, разыгрывает роль лица, шаржируя или опошляя его до уровня восприятия массы. Лицо – узнаваемость и запоминаемость – роль личности. А личность – это диктуемая самой нашей плотью и наличной реальностью роль нашего универсального и безграничного Я; так сказать, одна из ролей Бога…

    Мода, умение ей соответствовать, безвкусно разыгрывает роль вкуса. (Вот уж сверхсоциальное стремление: становиться как все по возможности раньше всех, стандартизоваться наперегонки…) Сам вкус играет роль эстетического чувства – то есть впечатлительности, живой индивидуальной восприимчивости к эстетическим впечатлениям. Из острого и потому характерно-личного отношения к воспринимаемому он превратился в некую социальную норму, которую только и надо уметь чувствовать: «иметь хороший вкус». Безвкусице, отсутствию всякой эстетической впечатлительности, когда, как ночью, «все кошки серы» и лишь кричащее и несообразное как-то способно задеть – проще и лучше всего притворяться строгим вкусом.

    Стандарт играет роль идеала. (Конечно, кое в чем понятие стандартного – например во внешности – с трудом отличимо от понятия идеального, как чего-то замысленного самою природой; и все же по душе человеку, значит, бывают и какие-то отклонения – подлинный идеал остается для каждого чем-то глубоко личным.)

   Весьма тонкую роль призвано играть чувство меры: роль внутренней правдивости.

   Уместность, это ощущение ожидаемой от тебя роли в данном времени-месте, играет роль ума. Роль мудрости, чего-то высшего просто ума, берет на себя обычно практицизм или благоразумие: способность, не умствуя, держаться обычных торных путей и таким образом заблуждаться реже, а выгадывать чаще.

   «Разбираться», «быть знатоком» – играют роль «чувствовать», «понимать». Эрудиция играет роль знания, знание – понимания. Роль интереса играет любознательность – это когда знают, что именно надо узнать, – а роль любознательности исполняет обычно удовольствие от причащения к числу знающих и передовых. Образованность играет роль культуры.

   Так называемая элита разрывается между двумя ролями: людей особо понимающих и талантливых – свойства, не закрепленные ни за какою кастой, ибо «дух веет, где хочет» – и ролью аристократии, то есть именно касты. Снобизм – это уж слишком дурно играемая роль элиты, когда фальшь этой роли, что называется, бьет в нос.

   «Ценить» играет роль «любить», – любовь, вообще-то, есть чувство бесценного, цены не имеющего. Дороговизна, цена со своими прейскурантами, обычно играет роль ценности. Идолы – то, что занимает «свято место» – играют роли святынь.

    Взаимное приценивание, борьба самолюбий (самооценок по общепринятой шкале) играет роль влюбленности. Секс, как «искусство» (скорее уж спорт) – чувственности.

   Родственные отношения, когда-то бывшие точно тем же, что отношения близкие – ныне лишь играют эту роль. Ведь вместе с душевным развитием людей возникла и возможность близости душевной – более глубокой, чем биологическая.

   Благотворительность играет в обществе роль гуманности, и хорошо, что кому-то нравится ее играть. Какой бы нелепый облик благотворительность ни принимала (балы в пользу голодающих, барышни, что-то шьющие для мужиков и т.д.) – «гуманность», презирающая и отвергающая благотворительность, лицемерит еще круче.

   В роли естественной для человека любви и жалости к животным, «братьям меньшим», выступает стремление обзавестись зверем особым, диковинным, необычной или дорогой породы. Не имеющее цены, святыня жизни, обретает тут понятную цену, а рождающее заботы чувство собственности подменяет любовь. Что удивительного – в роли «любителей природы» видят себя и охотники!

   Пошлость (в одном из значений этого слова) – всякое человеческое проявление в своем стадном варианте, то есть предельно расхожая роль.

   Существует – ни больше ни меньше – и роль подлинного, непосредственного, живого. Это – «новое», «оригинальное». Оригинальное как невиданное и ни на что не похожее играет роль оригинального как искреннего, неподдельного, настоящего (и потому непременно, для умеющих это ощутить, обнаруживающего какое-то своеобразие, но все же для большинства чаще всего не заключающего ничего особенного).

   «Современное», видимо, тщится играть роль живого как актуального, адекватного наличным обстоятельствам и нуждам. Но всегда современно вечное, – живое всегда, – тогда как «современное» бывает едва отличимо от попросту модного и со временем выходящего из моды, мертворожденного…

   Характер играет роль «выраженной личности». Что это действительно всего лишь роль, программа, хотя и наименее социализированная из всех, демонстрирует явление возрастной ригидности – окостенения характера в процессе снижения жизненной энергии.

   Роль «крупной» личности играет личность властвующая, высоко стоящая на социальной лестнице; роль «яркой» – личность заметная. (Конечно, и то и другое может быть следствием – хотя не обязательным – собственных достоинств человека, но может достигаться и так, одним стремлением да упорством.) Способность обращать на себя внимание публики играет роль таланта. А можно сам талант определить как такую способность, и тогда он прямо приравняется к известности и признанности: прежде чем восхититься чем-то или с презрением отвернуться, узнай, кто автор… С тех пор, как понятные критерии мастерства и гуманитарной значимости перестали считаться обязательными в искусстве, на роль гениев в нем как нельзя лучше подходят беззаветные само-имиджмейкеры, профессиональные «голые короли».

   Тщеславие и честолюбие, этот взгляд на себя глазами других, глазами социума – часто, увы, играют роль бескорыстия (так богатыри из русских сказок, отечественные кондотьеры, прямо говорили, что ничего им за свои подвиги не нужно, кроме славы).

   Надо сказать – есть и роли великие, до которых редкая личность способна дотянуться. Подобно тому, как поп по должности святой («положение обязывает»), простой человек, едва достигнув совершеннолетия, бывает вынужден прикидываться родителем, учителем, врачом… А с возрастом иные начинают разыгрывать традиционно почитаемую, но уже давно никем не любимую роль старцев – воспитывая ближних тем более надоедливо, чем меньше их умудрил опыт. (Иные, напротив, предпочитают роль легкомысленную – и притом грустную и неловкую: вместо того чтобы оставаться собой, напряженно «остаются молодыми».)

   Импозантность – убедительная, хотя и заметная, игра в роли значительности; неубедительная игра в этой роли называется чопорностью или чванством. Сама значительность не имеет определенного экстерьера, узнается лишь по делам. Солидность – маска некомпетентности.

   Для некоторых ролей особых названий, отдельных от их живых прототипов, в словаре нет. Так, семья часто лишь играет роль семьи, работа – роль работы.

   Что до последнего. – Работа, ежедневное хождение в установленное место или ежедневные установленные обязанности, исполняет роль столь нужной человеку работы-дела, – нужной по природе, ведь сам человеческий вид обеспечивает свое выживание трудом, и созидание пользы есть нравственная жизнесмысловая задача каждого. Работа есть форма социального существования, маленькая роль в большой пьесе – ныне, скорее, роль маленького заменяемого винтика в огромном механизме – и редко кто чует в ней маленький личный вклад в великое дело жизни, форму личного существования; едва ли один из десяти «не могущих без работы» задается вопросом о ее реальной пользе.

   Цель, зачастую, играет для нас роль смысла… Смысл жизни разгадывать приходится неотступно, зато цель – это понятная расписанная роль.